ЛичностиЛермонтовПушкинДельвигФетБатюшковБлокЧеховГончаровТургенев
Разделы сайта:

Культура западноевропейского Возрождения



назад в содержание

МОНТЕНЬ МИШЕЛЬ

(1533 - 1598)

 Опыты

Источник: «История эстетики.

 Памятники мировой эстетической мысли»:

в 5-и тт. Т. 1.— С. 623¾642.

 

Книга первая

К читателю

[непосредственное выражение индивидуального]

Это искренняя книга, читатель. Она с самого начала предуведомляет тебя, что я не ставил себе никаких иных целей, кроме семейных и частных. Я нисколько не помышлял ни о твоей пользе, ни о своей славе. Силы мои недостаточны для подобной задачи. Назначение этой книги — доставить своеобразное удовольствие моей родне и друзьям: потеряв меня ( а это произойдет в близком будущем ), они смогут разыскать в ней кое-какие следы моего характера и моих мыслей и, благодаря этому, восполнить и оживить то представление, которое у них создалось обо мне. Если бы я писал эту книгу, чтобы снискать благоволение света, я бы принарядился и показал себя в полном параде. Но я хочу, чтобы меня видели в моем простом, естественном и обыденном виде, непринужденным и безыскусственным, ибо я рисую не кого-либо иного, а себя самого. Мои недостатки предстанут здесь, как живые, и весь облик мой таким, каков он в действительности, насколько, разумеется, это совместимо с моим уважением к публике. Если бы я жил между тех племен, которые, как говорят, и посейчас еще наслаждаются сладостною свободой изначальных законов природы, уверяю тебя, читатель, я с величайшей охотою нарисовал бы себя во весь рост, и притом нагишом. Таким образом, содержание моей книги — я сам, а это отнюдь не причина, чтобы ты отдавал свой досуг предмету столь легковесному и ничтожному.

  Мишель Монтень. Опыты. Кн. 1.—

М. -Л.: Изд-во АН СССР, 1954— С. 7.

 Пер. А. Бобовича

Глава XXI

О силе нашего воображения

[роль воображения в жизни творческой личности]

Я один из тех, на кого воображение действует с исключительной силой...

И я не нахожу удивительным, что воображение причиняет горячку и даже смерть тем, кто дает ему волю и поощряет его...

Даже животные, и те, совсем как люди, подвержены силе своего воображения... Но все вышесказанное может найти свое объяснение в тесной связи души с телом, сообщающими друг другу свое состояние.

Там же.—С. 123,133.

Глава XXV

О педантизме

[отношение эрудиции к творчеству]

Я нередко досадовал в моем детстве на то, что в итальянских комедиях педанты — неизменно шуты, да и между нами слово «магистр» пользуется небольшим почетом и уважением... В дальнейшем, с годами, я понял, что подобное отношение к педантизму в высшей степени обосновано и что magis magnos clericos non sunt magis magnus sapientes (более великая ученость — еще не значит более великая мудрость).

Я готов был бы сказать, что подобно тому, как растения угасают от чрезмерного обилия влаги, а светильники — от обилия масла, так и ум человеческий при чрезмерных занятиях и обилии знаний, загроможденный и подавленный их бесконечным разнообразием, теряет способность разобраться в этом нагромождении и под бременем непосильного груза сгибается и увядает. Но в действительности дело обстоит иначе, ибо чем больше заполняется наша душа, тем вместительнее она становится, и среди тех, кто жил в стародавние времена, можно встретить, напротив, немало людей, прославившихся на общественном поприще, например великих полководцев или государственных деятелей, обладавших вместе с тем и большой ученостью.

 Там же. —С. 172¾173.

 

Глава XXVI

О воспитании детей

[форма и мысль в поэзии; творческое освоение античности;

ценность индивидуального; близость к природе]

...Я не знаю по-настоящему ни одной основательной книги, если не считать Плутарха и Сенеки, из которых я черпаю, как Данаиды, непрерывно наполняясь и изливая из себя полученное от них. Кое-что оттуда попало и на эти страницы; во мне же осталось так мало, что, можно сказать, почти ничего.

История — та дает мне больше поживы; также и поэзия, к которой я питаю особую склонность. Ибо, как говорил Клеанф, подобно тому, как голос, сжатый в узком канале трубы, вырывается из нее более могучим и резким, так, мне кажется, и наша мысль, будучи стеснена различными поэтическими размерами, устремляется гораздо порывистее и потрясает меня с большей силой. Что до моих природных способностей, образчиком которых являются эти строки, то я чувствую, как они изнемогают под бременем этой задачи...

...И все же, несмотря ни на что, я не задумываюсь предать гласности эти мои измышления, сколь бы слабыми и недостойными они ни были, и притом в том самом виде, в каком я их создал, не ставя на них заплат и не подштопывая пробелов, которые открыло мне это сравнение [с писателями древности]. Нужно иметь достаточно крепкие ноги, чтобы пытаться идти вровень с такими людьми. Пустоголовые писаки нашего века, вставляя в свои ничтожные сочинения обильные отрывки из древних писателей, дабы таким способом прославить себя, достигают совершенно обратного. Ибо столь резкое различие в яркости делает принадлежащее их перу до такой степени тусклым, вялым и уродливым, что она теряют от этого гораздо больше, чем выигрывают...

...Как бы там ни было, — я хочу сказать: каковы бы ни были допущенные мною нелепости, — я не собираюсь утаивать их, как не собираюсь отказываться и от написанного с меня портрета, где у меня лысина и волосы с проседью, так как живописец изобразил на нем не совершенный образец человеческого лица, а лишь мое собственное лицо. Таковы мои склонности и мои взгляды; и я предлагаю их как то, во что я верю, а не как то, во что должно верить...

...Ученик же, если это будет ему по силам, пусть сделает выбор самостоятельно или, по крайней мере, останется при сомнении. Ибо, если он примет мнение Ксенофонта или Платона, поразмыслив над ними, они перестанут быть их собственностью, но сделаются также и его мнениями. Кто рабски следует за другими, тот ничему не следует. Он ничего не находит; да он и не ищет ничего...

...Отличительный призрак мудрости — это неизменно радостное восприятие жизни; ей, как и всему, что в надлунном мире, свойственна никогда не утрачиваемая ясность...

...Ее конечная цель — добродетель, которая пребывает вовсе не где-то, как утверждают схоластики, на вершине крутой, отвесной и неприступной горы. Те, кому доводилось подходить к добродетели ближе других, утверждают, напротив, что она обитает на прелестном, плодородном и цветущем плоскогорий, откуда отчетливо видит все находящееся под нею; достигнуть её может, однако, лишь тот, кому известно место ее обитания; к ней ведут тенистые тропы, пролегающие среди поросших травой и цветами лужаек, по пологому, удобному для подъема и гладкому, как своды небесные, склону. Но так как тем мнимым философам, о которых я говорю, не удалось познакомиться с этой высшей добродетелью, прекрасной, торжествующей, любвеобильной, кроткой, но, вместе с тем, и мужественной, питающей непримиримую ненависть к злобе, неудовольствию, страху и гнету, имеющей своим путеводителем природу, а спутниками — счастье и наслаждение, то, по своей слабости, они придумали этот глупый и ни на что не похожий образ: унылую, сварливую, угрожающую, злобную добродетель и водрузили ее на уединенной скале, среди терниев, превратив ее в пугало, устрашающее род человеческий...

Там же. — С. 188, 189, 191, 196, 208, 209.

Глава XXX

Об умеренности

...Я люблю натуры умеренные и средние во всех отношениях. Чрезмерность в чем бы то ни было, даже в том, что есть благо, если не оскорбляет меня, то во всяком случае, удивляет, и я затрудняюсь, каким бы именем ее окрестить. И мать Павсания, которая первая изобличила сына и первой понесла камень для его умерщвления, и диктатор Постумий, осудивший на смерть своего сына только за то, что пыл юности увлек того во время успешной битвы с врагами и он оказался немного впереди своего ряда, кажутся мне скорее странными, чем справедливыми.

Там же.— С. 254¾255.

Глава XXXVIII

О том, что мы смеемся и плачем от одного и того же

....когда я браню моего слугу, я браню его от всего сердца, и проклятия мои искренние, а не притворные; но пусть только уляжется мое раздражение, и у того же слуги будет нужда во мне, я охотно сделаю все, что в моих силах, словно я начал читать совсем новую главу. Когда я называю его болваном или ослом, у меня нет в мыслях прилепить к нему навсегда эти прозвища, и я не считаю, что противоречу себе, когда, через короткое время, называю его славным малым. Нет таких качеств, которые целиком и сполна господствовали бы в нас. Если бы разговаривать с самим собой не было бы свойством сумасшедших, то каждый день могли бы слышать, как я ворчу на себя, обзывая себя дерьмом. И все же я не считаю, чтобы это слово могло служить точным моим определением.

Там же.— С. 301.

Глава XL

Рассуждение о Цицероне

[форма и содержание; богатство мысли и формы;

роль  недосказанности; трудность выражения глубокого чувства;

непосредственность в искусстве]

...Когда я слышу тех, кто распространяется о языке моих опытов, должен сказать, я предпочел бы, чтобы они помолчали, ибо они не столько превозносят мой слог, сколько принижают мысли, и эта критика особенно язвительна именно потому, что она косвенная. Может быть, я ошибаюсь, но вряд ли многие другие больше меня заботились именно о содержании. Худо ли, хорошо ли, но не думаю, чтобы какой-либо другой писатель дал в своих произведениях большее Богатство содержания или, во всяком случае, разбросал бы его более густо, чем я на этих страницах. Чтобы его было еще больше, я в сущности напихал сюда одни лишь заглавные положения, а если бы я стал их еще и развивать, мне пришлось бы во много раз увеличить объем этого тома. А сколько я раскидал здесь всяких историй, которые сами по себе как будто не имеют существенного значения!... Зачастую они заключают в себе, независимо от того, о чем я говорю, семена мыслей, более богатых и смелых, и, словно под сурдинку, намекают о них и мне, не желающему на этот счет распространяться, и тем, кто способен улавливать те же звуки, что и я. Возвращаясь к дару слова, я должен сказать, что не нахожу большой разницы между тем, кто умеет только неуклюже выражаться, и теми, кто ничего не умеет делать, кроме как выражаться изящно...

...Я смертельно ненавижу все, что хоть сколько-нибудь пахнет лестью, и поэтому, естественно, имею склонность говорить сухо, кратко и прямо, а это тем, кто меня плохо знает, кажется высокомерием. С наибольшим почтением отношусь я к тем, кому не расточаю особо почтительных выражений, и если душа моя устремляется к кому-либо с радостью, я уже не могу заставить ее выступать шагом, которого требует учтивость. Тем, кому я действительно принадлежу всей душой, я предлагаю себя скупо и с достоинством и меньше всего заявляю о своей преданности тем, кому больше всего предан. Мне кажется, что они должны читать в моем сердце и что всякое словесное выражение моих чувств только исказит их...

...Я всегда пишу свои письма торопливо и так стремительно, что, хотя у меня отвратительный почерк, я предпочитаю писать их своей рукой, а не диктовать другому, так как не могу найти человека, который бы поспевал за мной, и никогда не переписываю набело...

...Те письма, на которые я затрачиваю больше всего труда, как раз самые неудачные: когда письмо не удалось мне сразу, значит мне не удалось вложить в него душу. Приятнее всего для меня начинать безо всякого плана: пусть одно слово влечет за собой другое.

Там же.—С. 319, 320, 322, 323.

Глава LIV

О суетных ухищрениях

[непосредственность народного искусства]

...Простые крестьяне — честные люди; честные люди также — философы или, в наше время, натуры сильные и просвещенные, обогащенные широкими познаниями в области полезных наук. Метисы, пренебрегшие первой ступенью полной безграмотности и не достигшие ступени высшей ( то есть сидящие между двух стульев, как например, я сам и многие другие), являются людьми опасными, неразумными, докучными: они-то и вносят в мир смуту. Что касается меня, то я стараюсь, насколько это в моих силах, вернуться к первоначальному, естественному состоянию, которое совсем напрасно пытался покинуть.

Народная и чисто природная поэзия отличается непосредственной свежестью и изяществом, которые уподобляют ее основным красотам поэзии, достигшей совершенства благодаря искусству, как свидетельствуют об этом гасконские вилланели и песни народов, не ведающих никаких наук и даже не знающих письменности. Поэзия посредственная, занимающая место между этими двумя крайностями, находится в пренебрежении, не ценится и не почитается...

Там же.—С. 391.

 

Книга вторая

Глава Х

О книгах

[критика прихоти фантазии; утверждение простоты формы; гармония целого и эффектные детали, простая и запутанная фабула; скрытые и обнаженные приемы воздействия]

 

 

...Если я при чтении натыкаюсь на какие-нибудь трудности, я не бьюсь над разрешением их, а попытавшись раз-другой с ними справится, прохожу мимо.

Если бы я углубился в них, то потерял бы только время и сам потонул бы в них, ибо голова моя устроена так, что я обычно усваиваю с первого же чтения, и то, чего я не воспринял сразу, я начинаю еще хуже понимать, когда упорно бьюсь над этим. Я все делаю весело, упорство же и слишком большое напряжение действуют удручающе на мой ум, утомляют и омрачают его. При вчитывании я начинаю хуже видеть и внимание мое рассеивается. Мне приходится отводить глаза от текста и опять внезапно взглядывать на него;

совершенно так же, как для того, чтобы судить о красоте алого цвета, нам рекомендуют несколько раз скользнуть по нему глазами, неожиданно отворачиваясь и опять взглядывая...

...Я редко берусь за новых авторов, ибо древние кажутся мне более содержательными и более тонкими... Скажу еще — может быть, смело, а может, безрассудно, — что моя состарившаяся и отяжелевшая душа нечувствительна больше не только к Ариосто, но и к доброму Овидию: его легкомыслие и прихоти фантазии, приводившие меня когда-то в восторг, сейчас не привлекают меня.

Я свободно высказываю свое мнение обо всем, даже о вещах, превосходящих иногда мое понимание и совершенно не относящихся к моему ведению. Мое мнение о них не есть мера самих вещей, оно лишь должно разъяснить, в какой мере я вижу эти вещи. Когда во мне вызывает отвращение, как произведение слабое, «Аксиох» Платона, то, учитывая имя автора, мой ум не доверяет себе: он не настолько глуп, чтобы противопоставлять себя авторитету стольких выдающихся мужей древности, которых он считает своими учителями и наставниками и вместе с которыми он готов ошибаться. Он ополчается на себя и осуждает себя либо за то, что останавливается на поверхности явления, не будучи в состоянии проникнуть в самую его суть, либо за то, что рассматривает его в каком-то ложном свете. Мой ум довольствуется тем, чтобы только оградить себя от неясности и путаницы, что же касается его слабости, то он охотно признает ее. Он полагает, что дает правильное истолкование явлениям, вытекающим из его понимания, но они нелепы и неудовлетворительны. Большинство басен Эзопа многосмысленно и многообразно в своем значении. Те, кто истолковывает их мифологически, выбирает какой-нибудь образ, который хорошо вяжется с басней, но для многих это лишь первый попавшийся и поверхностный образ; есть другие более яркие, более существенные и глубокие образы, до которых они не смогли добраться: так же поступаю и я...

...Мне часто приходило на ум, что в наше время те, кто берется сочинять комедии, как, например, итальянцы, у которых есть в этой области большие удачи, заимствуют три-четыре сюжета из комедий Теренция или Плавта и пишут на этой основе свои произведения.

В одной комедии они нагромождают пять-шесть новелл Боккаччо. Такой способ добычи материала для своих писаний объясняется тем, что они не доверяют своим собственным дарованиям, им необходимо нечто прочное, на что они могли бы опереться и, не имея ничего своего, чем они могли бы нас привлечь, они хотят заинтересовать нас новеллой. Нечто обратное видим мы у Теренция: перед совершенством его литературной манеры бледнеет интерес к его сюжету; его изящество и остроумие все время приковывают наше внимание, он всегда так занимателен и так восхищает нашу душу своим талантом, что мы забываем о достоинствах его фабулы.

Liquidos puroque similimus anni («Подобный чистому и прозрачному ручью»(Гораций. Послания, П, 2,120).

Это мое соображение приводит меня к другому замечанию. Я вижу, что прекрасные античные поэты избегали не только напыщенности и причудливой выспренности испанцев или петраркистов, но даже тех умеренных изощрённостей, которые являются украшением всех поэтических творений позднего времени. Всякий тонкий знаток сожалеет, встречая их у античного поэта, и несравненно больше восхищается цветущей красотой и неизменной гладкостью эпиграмм Катулла, чем теми едкими остротами, которыми Марциал уснащает концовки своих эпиграмм. Это и побудило меня высказать выше то же соображение, которое Марциал высказывал применительно к себе, а именно:

...minus illi ingenio laborandum fuit,

in cuius locum materia succeserat.

(«...не приходилось делать больших усилий там, где ум заменен был сюжетом» //Марциал. Предисловие к VIII главе.)

Поэты первого рода без всякого напряжения и усилий легко проявляют свой талант: у них всегда есть над чем посмеяться, им не нужно щекотать себя, поэты же нового времени нуждаются в посторонней помощи. Чем у них меньше таланта, тем важнее для них сюжет. Они взбираются на коня, потому что чувствуют себя недостаточно твердо, стоя на собственных ногах. Это совершенно похоже на то, что можно наблюдать у нас на балах, когда люди простого звания, не обладая хорошими манерами нашего дворянства, стараются отличиться какими-нибудь рискованными прыжками или другими необычными движениями и фокусами. Точно так же и дамы лучше умеют держаться при таких танцах, где есть различные фигуры и телодвижения, чем во время торжественных танцев, когда им приходится только двигаться естественным шагом, сохраняя свое обычное изящество и умение непринужденно держаться. Мне приходилось равным образом видеть, как превосходные шуты, оставаясь в своем обычном платье и ничем не отличаясь в своих манерах от прочих людей, доставляли нам все то удовольствие, какое только может давать их искусство, между тем как ученикам и тем, кто не имеет такой хорошей выучки, чтобы нас рассмешить, приходится напудрить себе лицо, напялить какой-нибудь наряд и строить страшные рожи. В правильности высказанного мною суждения можно лучше всего убедиться, если сравнить «Энеиду» с «Неистовым Роландом». Стих Вергилия уверенно парит в высоте и неизменно следует своему пути; что же касается Тассо, то он порхает и перепархивает с одного сюжета на другой, точно с ветки на ветку; на свои крылья он полагается лишь для очень короткого перелета и делает остановки в конце каждого эпизода, боясь, что у него слишком короткое дыхание и не хватает сил...

Там же. Кн. П.— С. 96¾100

Глава XII

Апология Раймунда Сабундского

[субъективность восприятия красоты; критика представлений

 о превосходстве человеческой красоты; противоречия в психологии творчества; непосредственность воздействия искусства;

роль исполнения]

...Весьма похоже на то, что мы не знаем, что такое природная красота и красота вообще, ибо мы приписываем человеческой красоте самые различные черты, а между тем, если бы существовало какое-нибудь естественное представление о ней, мы все узнавали бы ее так же, как мы узнаем жар, исходящий от огня. Но каждый из нас рисует себе красоту по-своему...

...Как бы то ни было, но природа не наделила нас большими преимуществами по сравнению с животными ни в отношении телесной красоты, ни в смысле подчинения ее общим законам. И если мы как следует понаблюдаем себя, то убедимся, что хотя и есть некоторые животные, обделенные по сравнению с нами в смысле телесной красоты, но зато есть немало и таких, которые Богаче наделены, чем мы, — «a multis animalibus decore vincimur, («Многие животные превосходят нас красотой» //Сенека. Письма, 124)—даже среди живущих рядом с нами, наземных; ибо что касается морских животных, то (оставляя в стороне общую форму тела, которая не может идти ни в какое сравнение с нашей, настолько она отлична ), мы значительно уступаем им в окраске, и в правильности линий, и в гладкости, и в строении, точно так же мы значительно уступаем по всем статьям птицам и другим летающим животным. То преимущество, которое так прославляют поэты, а именно наше вертикальное положение и взгляд, устремленный к небу.., — есть всего лишь поэтическая метафора; ибо имеется много животных с устремленным вверх взглядом, а если взять шеи верблюда или страуса, то они еще прямее, чем у нас, и более вытянуты...

...Действительно, когда я мысленно представляю себе человека совершенно нагим (и именно того пола, который считается наделенным большей красотой), когда представляю себе его изъяны и недостатки, его природные несовершенства, то нахожу, что у нас больше оснований, чем у любого другого животного, прикрывать свое тело. Нам простительно заимствовать у тех, кого природа наделила щедрее, чем нас в этом отношении, и украшать себя их красотой, прятаться под тем, что мы отняли у них, и одеваться в шерсть, перья, меха и шелка...

...Платон утверждает, что меланхолики — люди, наиболее способные к наукам и выдающиеся. Не то же ли самое можно сказать и о людях, склонных к безумию. Глубочайшие умы бывают разрушены своей собственной силой и тонкостью. А какой внезапный оборот вдруг приняло жизнерадостное одушевление у одного из самых одаренных, вдохновленных и проникнутых чистейшей античной поэзией людей, у того великого итальянского поэта, подобного которому мир давно не видывал. Не обязан ли он был своим безумием той живости, которая для него стала смертоносной, той зоркости, которая его слепила, тому напряженному и страстному влечению к истине, которое лишило его разума, той упорной и неутомимой жажде знаний, которая довела его до слабоумия, той редкостной способности к глубоким чувствам, которая опустошила его душу и сразила его ум?..

...Нет души столь черствой, которая не ощутила бы некоторого благоговения при виде наших огромных и мрачных соборов, на которую не подействовали бы пышные церковные украшения и обряды, благочестивый звук органа, стройная и выдержанная гармония хора. Даже тех, кто входит в церковь с некоторым пренебрежением, пронизывает некий трепет, заставляющий их усомниться в своей правоте.

Что касается меня, то я недостаточно тверд, чтобы оставаться равнодушным, слушая стихи Горация или Катулла, когда их читает красивый голос и произносят прекрасные и юные уста.

Зенон был прав, говоря, что голос — это цвет красоты. Меня уверяли, что один человек, хорошо известный во Франции, просто обольстил меня, читая мне стихи своего сочинения, что в действительности они на бумаге совсем не так хороши, как при чтении, и что мои глаза оценили бы их совсем иначе, чем мои уши, насколько произношение придает очарование тем произведениям, которые от него зависят. Вот можно понять Филоксена, который, услышав, как некий чтец плохо читает одно из его произведений, разбил его горшки и стал топтать их ногами, приговаривая: «Я разбиваю то, что принадлежит тебе, подобно тому, как ты портишь то, что принадлежит мне».

Там же.—С. 178, 309.

Глава XV

О том, что трудности распаляют наши желания

...Красота, сколь бы могущественной она не была, не в состоянии без этого восполнения заставить поклоняться себе. Взгляните на Италию, где такое обилие ищущей покупателя красоты, и притом красоты исключительной; взгляните, к скольким уловкам и вспомогательным средствам приходится ей там прибегать, чтобы придать себе привлекательность! И все же, что бы она ни делала, поскольку она продажна и доступна для всех, ей не удается воспламенять и захватывать. Вообще — и это относится также к добродетели — из двух равноценных деяний мы считаем более прекрасным сопряженное с большими трудностями и большей опасностью.

Там же.— С. 335.

Глава XVII

 О самомнении

[замысел и его осуществление; античность как

норма и образец; роль содержания в искусстве нового времени;

изящество простоты и безыскусственности; индивидуальность художника и традиция;  единство телесной и духовной красоты; социальная роль красоты]

Пред моей душой постоянно витает идея, некий неотчетливый, как во сне, образ формы, неизмеримо превосходящий ту, которую я применяю. Я не могу, однако, уловить ее и использовать. Да и сама эта идея не поднимается, в сущности, над посредственностью, И это дает мне возможность увидеть воочию, до чего же далеки от наиболее возвышенных взлетов моего воображения и от моих чаяний творения, созданные столь великими и богатыми душами древности. Их писания не только удовлетворяют и заполняют меня; они поражают и пронизывают меня восхищением; я явственно ощущаю их красоту, я вижу ее, если не полностью, не до конца, то во всяком случае в такой мере, что мне невозможно и думать о достижении чего-либо похожего. За что бы я ни брался, мне нужно предварительно принести жертвы грациям...

... Они ни в чем не сопутствуют мне; все у меня топорно и грубо; всему недостает изящества и красоты. Я не умею придавать вещам ценность свыше той, какой они обладают на деле: моя обработка не идет на пользу моему материалу. Вот почему он должен быть у меня лучшего качества; он должен производить впечатление и блестеть сам по себе. И если я берусь за сюжет попроще и позанимательнее, то делаю это ради себя, ибо мне вовсе не по нутру чопорное и унылое мудрствование, которому придается весь свет... Я не умею ни угождать, ни веселить, ни подстрекать воображение. Лучший в мире рассказ становится под моим пером сухим, выжатым и безнадежно тускнеет. Я умею говорить только о том, что продумано мною заранее...

...О каком бы предмете я ни высказывался, я охотнее всего вспоминаю наиболее сложное из всего, что знаю о нем. Цицерон считает, что в философских трактатах наиболее трудная часть — вступление. Прав он или нет, для меня лично самое трудное заключение. И вообще говоря, нужно уметь отпускать струны до любого потребного тона. Наиболее высокий — это как раз тот, который реже всего употребляется при игре.

Чтобы поднять легковесный предмет, требуется по меньшей мере столько же ловкости, сколько необходимо, чтобы не уронить тяжелый. Иногда следует лишь поверхностно касаться вещей, а иной раз, наоборот, надлежит углубляться в них.

Мне хорошо известно, что большинству свойственно копошиться у самой земли, поскольку люди, как правило, познают вещи по их внешнему облику, по облегающей их коре, но я знаю также и то, что величайшие мастера, и среди них Ксенофонт и Платон, снисходили нередко к низменной и простонародной манере говорить и обсуждать самые разнообразные вещи, украшая ее изяществом, которое свойственно им во всем.

Впрочем, язык мой не отличается ни простотой, ни плавностью; он шероховат и небрежен, у него есть свои вольные прихоти, которые не в ладу с правилами; но каков бы он ни был, он все же нравится мне, если и не по убеждению моего разума, то по душевной склонности. Однако я хорошо чувствую, что иной раз захожу, пожалуй, чересчур далеко и, желая избегнуть ходульности и искусственности, впадаю в другую крайность...

...И если мои склонности влекут меня скорее к воспроизведению стиля Сенеки, то это не препятствует мне гораздо выше ценить стиль Плутарха. Как в поступках, так и в речах я следую, не мудрствуя, своим естественным побуждениям, откуда и происходит, быть может, то, что я говорю лучше, чем пищу. Деятельность и движение воодушевляют слова, в особенности у тех, кто подвержен внезапным порывам, что свойственно мне, и с легкостью воспламеняется; поза, лицо, голос, одежда и настроение духа могут придать значительность тем вещам, которые сами по себе лишены ее, — и даже пустой болтовне. Мессала у Тацита жалуется на то, что узкие одеяния, принятые в его время, а также устройство помоста, с которого выступали ораторы, немало вредили его красноречию.

...Красота — великая сила в человеческих отношениях; это она прежде всего остального привлекает людей друг к другу, и нет человека, сколь бы диким и хмурым он ни был, который не почувствовал бы себя в той или иной мере задетым ее прелестью. Плоть составляет значительную часть нашего существа, и ей принадлежит в нем исключительно важное место. Вот почему ее сложение и особенности заслуженно являются предметом самого пристального внимания. Кто хочет разъединить главнейшие составляющие нас части и отделить одну из них от другой, те глубоко не правы; напротив, их нужно связать тесными узами и объединить в одно целое; необходимо повелеть нашему духу, чтобы он не замыкался в себе самом, не презирал и не оставлял в одиночестве нашу плоть (а он и не мог бы сделать этого иначе, как из смешного притворства ), но сливался с нею в тесном объятии...

...Школа перипатетиков, из всех философских школ наиболее человечная, приписывала мудрости одну-единственную заботу, а именно — печься об общем благе этих обеих живущих совместной жизнью частей нашего существа и обеспечивать им это благо. Перипатетики полагали, что прочие школы, недостаточно углубленно занимаясь рассмотрением вопроса об этом совместном существовании, в равной мере впадали в ошибку, уделяя все свое внимание, одни — телу, другие — душе, и упуская из виду свой предмет, человека, и ту, кого они, вообще говоря, признают своей наставницей, то есть природу.

Весьма возможно, что преимущество, даруемое нам природой в виде красоты, и повело к первым отличиям между людьми и к тому неравенству среди них, из которого и выросло преобладание одних над другими...

Там же. ¾ С. 362—366.

Книга третья

Глава II

О раскаянии

[критика фантастической идеализации человека;

динамичность в искусстве; целостность личности в искусстве]

Другие творят человека; я же только рассказываю о нем и изображаю личность, отнюдь не являющуюся перлом творения, и будь у меня возможность вылепить ее заново, я бы создал ее, говоря по правде, совсем иною. Но дело сделано, и теперь поздно думать об этом. Черты моего рисунка нисколько не искажают истины, хотя они все время меняются и эти изменения исключительно разнообразны. Весь мир — это вечные качели... ...Даже устойчивость — и она не что иное, как ослабленное и замедленное качание. Я не в силах закрепить изображаемый мною предмет. Он бредет беспорядочно и пошатываясь, хмельной от рождения, ибо таким он создан природою. Я беру его таким, каков он предо мной в то мгновение, когда занимает меня. И я не рисую его пребывающим в неподвижности. Я рисую его в движении и не в движении от возраста к возрасту или, как говорят в народе, от семилетия к семилетию, но от одного дня к другому, от минуты к минуте. Нужно помнить о том, что мое повествование относится к определенному часу. Я могу вскоре перемениться, и не только непроизвольно, но и намеренно. Эти мои писания — не более чем протокол, регистрирующий всевозможные проносящиеся вереницей явления и неопределенные, а при случае и противоречащие друг другу фантазии, то ли потому, что я сам становлюсь другим, то ли потому, что я постигаю предметы при других обстоятельствах и с других точек зрения. Вот и получается, что иногда я противоречу себе самому, но истине, как говорил Демад, я никогда не противоречу...

...Авторы, говоря о себе, сообщают читателям только о том, что отмечает их печатью особенности и необычности; что до меня, то я первый повествую о своей сущности в целом как о Мишеле де Монтень, а не как о филологе, поэте или юристе.

Если людям не нравится, что я слишком много говорю о себе, то мне не нравится, что они занимаются не только собою.

Там же. ¾ Кн. III— С. 26¾27.

Глава Ш

О трех видах общения

[прекрасное как естественное; сравнение красоты тела

с красотой души; сопоставление искусства и игры]

...Самые прекрасные движения нашей души — это наименее напряженные и наиболее естественные ее движения...

...Ссылаются на Платона и святого Фому, говоря о вещах, которые мог бы столь же хорошо подтвердить первый встречный и поперечный. Наука, которая не смогла проникнуть к ним в душу, осталась на кончике их языка. Если бы благородные дамы соблаговолили поверить мне, им было бы совершенно достаточно заставить нас оценить их собственные и вложенные в них самою природой богатства. Они прячут свою красоту, под покровом чужой красоты. А ведь это великое недомыслие — гасить свое собственное сияние, чтобы получить свет, заимствованный извне; они погребли и скрыли себя под ворохами наигранного...

...Причина тут в том, что они недостаточно знают самих себя; в мире нет ничего прекраснее их; это они украшают собою искусства и румянят румяна. Что им нужно, чтобы быть любимыми и почитаемыми? Им дано и они знают больше, чем необходимо для этого. Нужно только немного расшевелить и оживить таящиеся в них способности.

Там же.—С. 47¾50.

...Я обращал очень много внимания на духовные качества, однако же при том условии, чтобы и тело было, каким ему следует быть, ибо, по совести говоря, если бы оказалось, что надо обязательно выбирать между духовной и телесной красотой, я предпочел бы скорее пренебречь красотой духовной: она нужнее для других, лучших вещей; но если дело идет о любви, той самой любви, которая теснее всего связана со зрением и осязанием, то можно достигнуть кое-чего и без духовных прелестей, но ничего — без телесных...

Там же.— С. 56.

...Кто заявляет, что видеть в музах только игрушку и прибегать к ним ради забавы означает унижать их достоинство, тот, в отличие от меня, очевидно, не знает действительной ценности удовольствия, игры и забавы. Я едва не сказал, что преследовать какие-либо другие цели при общении к музам смешно. Я живу со дня на день и, говоря по совести, живу лишь для себя; мои намерения дальше этого не идут. В юности я учился, чтобы похваляться своей ученостью, затем, короткое время, чтобы набраться благоразумия, теперь — чтобы тешить себя хоть чем-нибудь; и иногда — ради прямой корысти.

Там же.— С. 59.

 

Глава IV

Об отвлечении

[перевоплощение в искусстве]

...Справедливо ли что даже искусства используют вложенные в нас самой природою легковерие и слабоумие и извлекают из них свои выгоды? Оратор, как утверждает риторика, лицедействуя в фарсе, именуемом его судебной речью, будет тронут звучанием своего голоса и своим притворным волнением и, в конце концов, даст обмануть себя страсти, которую старается изобразить...

...Квинтилиан говорит, что ему доводилось видеть актеров, настолько сжившихся со своей ролью людей, охваченных безысходной скорбью, что они продолжали рыдать и возвратившись к себе домой; и о себе самом он рассказывает, что, задавшись целью заразить кого-нибудь сильным чувством, он не только заливался слезами, но и лицо его покрывала бледность, и весь его облик становился обликом человека отягощенного настоящим страданием.

Там же.—С. 71¾72.

 

Глава V

О стихах Вергилия

[здоровье и творчество; органичность темы любви в

 искусстве; неразделенность мысли и формы;

истинная и ложная выразительность;

умение восстанавливать естественную образность языка;

ценность индивидуального; роль недосказанного]

... Наши учителя допускают ошибку, когда, исследуя причины поразительных взлетов нашего духа и приписывая их божественному наитию, любви, военным невзгодам, поэзии или вину, забывают о телесном здоровье и не воздают ему должного, — здоровье пышущем, неодолимом, безупречном, беззаботном, таком, каким некогда наделяли меня по временам мои весенние дни и ничем не нарушаемая беспечность. Этот огонь веселья воспламеняет дух, и он вспыхивает порой с ослепительной яркостью, намного превосходящей обычную меру его возможностей и порождающей в Нем безудержный, если не безграничный восторг...

Там же.— С. 79.

...Нижеследующими стихами древние наставляли свою молодежь, а их школа, по-моему, не в пример лучше нашей

И от Венеры кто бежит стремглав

И кто за ней бежит — равно неправ.

Не знаю, задавался ли кто-нибудь целью разлучить Палладу и муз с Венерою и отдалить их от Бога любви; что до меня, то я не вижу других божеств, которые бы были настолько подстать друг другу и столь многим друг другу обязаны. Кто отнимет у муз любовные вымыслы, тот похитит у них драгоценнейшие из их сокровищ; а кто заставит любовь отказаться от общения с поэзией и от ее помощи и услуг, тот лишит ее наиболее действенного оружия; и сделавший это обвинил бы тем самым Бога близости и влечения и Богинь, покровительниц человечности и справедливости, в черной неблагодарности и в отсутствии чувства признательности.

Я не настолько давно уволен в отставку из штата и свиты этого Бога, чтобы не помнить о его мощи и доблести.

Там же.—С. 84-85.

...Когда я присматриваюсь к столь бесхитростным способам выражаться столь живо и глубоко, я не называю это «хорошо говорить»но называю «хорошо мыслить». Неукротимость воображения — вот что возвышает и принаряжает слова. Pectus est quod disertum facit («Дух — вот что придает красноречие» (Квинтилиан. Обучение оратора, X, 7,15 ). Наши люди зовут голое суждение речью и остроумием — плоские измышления! Картины древних обязаны своей силой не столько ловкой и искусной руке, сколько тому, сто изображаемые ими предметы глубоко запечатлелись в их душах. Галл говорит просто, потому что и мыслит просто. Гораций никоим образом не довольствуется поверхностными, внешне красивыми выражениями, они предали бы его. Его взгляд яснее и проникает вещи насквозь; его ум обыскивает и перерывает весь запас слов и образов, чтобы облечься в них; и они ему нужны не обыденные, потому что не обыденны и творения его мысли...

...Использование и применение языка великими умами придает ему силу и ценность; они не столько обновляют язык, сколько, понуждая его нести более трудную и многообразную службу, раздвигают ему пределы, сообщают ему гибкость. Отнюдь не внося в него новых слов, они обогащают свои, придают им весомость, закрепляют за ними значение и устанавливают, как и когда их следует применять, приучают его к непривычным для него оборотам, но действуя мудро и проницательно. Как редок подобный дар, можно убедиться на примере стольких французских писателей нашего века. Они достаточно спесивы и дерзки, чтобы идти общей со всеми дорогой, но недостаток изобретательности и скромности безнадежно их губит. У них мы замечаем жалкие потуги на вычурность и напыщенность, холодную и нелепую, которые, вместо того чтобы возвысить их тему, только снижают ее. Гоняясь за новизной, они не помышляют о выразительности и ради того, чтобы пустить в оборот новое слово, забрасывают обычное, порой более мужественное и хлесткое.

Я нахожу, что материала у нашего языка вдоволь, хотя он и не блещет отделкой; ведь чего только ни нахватали мы из обиходных выражений охоты и войны — этого обширного поля, откуда было что позаимствовать; к тому же, при пересадке на новую почву формы речи, подобно растениям, улучшаются и набираются сил. Итак, я нахожу наш язык достаточно изобильным, но недостаточно послушливым и могучим. Под бременем сильной мысли он, как правило, спотыкается...

...Среди слов, только что подобранных мною ради изложения этой мысли, найдутся такие, которые покажутся вялыми и бесцветными, поскольку привычка и частое обращение некоторым образом принизили и опошлили заложенную в них прелесть. Точно так же и в нашем обыденном просторечии попадаются великолепные метафоры и обороты, красота которых начинает блекнуть от старости, а краски тускнеть от слишком частого употребления. Но это не отбивает к ним вкуса у всякого, кто наделен острым нюхом, как не умаляет славу старинных писателей, которые, надо полагать, и придали этим словам их былое сияние...

...Исходя их этих моих намерений, мне сподручнее всего писать у себя, в моем диком краю, где ни одна душа не оказывает мне помощи и не поддерживает меня, где я обычно не вижусь ни с кем, кто понимал бы латынь своего молитвенника, а тем более по-французски. В другом месте я мог бы написать лучше, но мой труд был бы меньше  моим, а его главнейшая цель и его совершенство в том именно и состоят, чтобы быть моими, и только моими. Я с готовностью исправляю случайно вкравшуюся ошибку, которых у меня великое множество, поскольку я несусь вперед, не раздумывая, но что касается несовершенств, для меня обычных и постоянных, то изымать их было бы просто предательством. Допустим, что мне сказали бы или я сам себе сказал: «Ты слишком насыщен образами. Вот словечко, от которого так и разит Гасконью. Вот опасное выражение (я никоим образом не избегаю тех выражений, которые в ходу на французских улицах: силящиеся побороть с помощью грамматики принятое обычаем занимаются пустым и бесплодным делом). Вот невежественное суждение. А вот суждение, противоречащее себе самому. А вот слишком шалое (ты частенько дурачишься; сочтут, что ты говоришь в прямом смысле, тогда как ты шутишь)». На это я бы ответил: «Все это верно, но я исправлю лишь те ошибки, в которых повинна небрежность, но не те, что свойственны мне, так сказать, от природы. Разве я говорю тут иначе, чем всюду? Разве я изображаю себя недостаточно живо? Я сделал то, чего добивался: все узнали меня в моей книге и мою книгу—во мне».

Там же.—С. 117¾120.

...Стихи двух поэтов (Вергилия и Лукреция), повествующих о любострастии со свойственной им сдержанностью и скромностью, раскрывают, как мне кажется, и освещают его возможной полнотой. Дамы прикрывают грудь кружевной сеткой, священники набрасывают покровы на многие предметы священной утвари, художник накладывает тени на произведения, созданные его искусством, чтобы тем ярче заиграл на них свет, и, как говорят, лучи солнца и дуновения ветра наделены большей силою не тогда, когда они прямые, как нитка, но когда они преломляются. Один египтянин мудро ответил тому, кто спросил его: «Что ты прячешь там под плащом?» ¾ «Потому-то оно и спрятано под плащом, чтобы ты не знал, что там такое». Но существуют иные вещи, которые только затем и прячут, чтобы их показать. Послушайте-ка вот этого, он не в пример откровенее: Ed nudam pressi corpus adusque meum («Я прижал ее нагую к моему телу» // Овидий. Любовные стихотворения); да я читаю эти слова, точно бесполое существо. Сколько бы Марциал не задирал Венере подол, ему все равно не показать ее в такой наготе. Кто говорит все без утайки, тот насыщает нас до отвала и отбивает у нас аппетит; кто, однако, боится высказать все до конца, тот побуждает нас присочинять то, чего нет и не было. В скромности этого рода таится подвох, и он-то выводит нас, как эти двое [Вергилий и Лукреций], на упоительную дорогу воображения. И в делах любви, и в изображении их должна быть легкая примесь мошенничества.

Там же.—С. 126¾127.

 

Глава XII

О физиогномии

[связь телесной и душевной красоты, красоты, и добра;

власть красоты.]

Как жаль мне, что Сократ, являющийся величайшим примером всех добродетелей, был, как утверждают, безобразен лицом и фигурой — это так не соответствовало красоте его души: ведь он был до безумия влюблен во все прекрасное. Природа оказалась несправедливой к нему. Ибо вероятнее всего, что между духом и плотью существует некое соответствие...

Я без конца готов повторять, что исключительно ценю красоту, силу могучую и благородную. Сократ называл ее благостной тиранией, Платон — величайшим преимуществом, которым может наделить природа. Среди свойств человеческих нет ни одного, которое бы так ценилось всеми. Оно имеет первостепенное значение во взаимоотношениях между людьми: ее замечают раньше всего; производя на нас чудодейственное впечатление, она властно завладевает нашими помыслами. Фрина проиграла бы свое дело, хотя оно находилось в руках отличного адвоката, если бы, сбросив одежды, не покорила судей блеском своей красоты... По-гречески два понятия — красота и добро — обозначаются одним словом. И в Писании святой дух часто называет благим тех, кого он хочет назвать прекрасными.

Там же. ¾ С. 346-347.

Мишель Монтенъ (1533-1598 )

Опыты (1588 )

 Источник: «История эстетики. Памятники

мировой эстетической мысли».

В 5-и тт. Т. 1.— С. 623¾642

назад в содержание

Главная|Новости|Предметы|Классики|Рефераты|Гостевая книга|Контакты
Индекс цитирования.