| 
	  Разделы сайта:
   
      
    
 
       
         | 
Антон Чехов - 
		Мелюзга
		о произведении 
«Милостивый государь, отец и благодетель!» — 
				сочинял начерно чиновник Невыразимов поздравительное письмо. 
				«Желаю как сей Светлый день, так и многие предбудущие провести в 
				добром здравии и благополучии. А также и семейству жел...»  
				 
				Лампа, в которой керосин был уже на исходе, коптила и воняла 
				гарью. По столу, около пишущей руки Невыразимова, бегал 
				встревоженно заблудившийся таракан. Через две комнаты от 
				дежурной швейцар Парамон чистил уже в третий раз свои парадные 
				сапоги, и с такой энергией, что его плевки и шум ваксельной 
				щетки были слышны во всех комнатах.
 
				 
				«Что бы еще такое ему, подлецу, написать?» — задумался 
				Невыразимов, поднимая глаза на закопченный потолок.
 
				 
				На потолке увидел он темный круг — тень от абажура. Ниже были 
				запыленные карнизы, еще ниже — стены, выкрашенные во время оно в 
				сине-бурую краску. И дежурная комната показалась ему такой 
				пустыней, что стало жалко не только себя, но даже таракана...
 
				 
				«Я-то отдежурю и выйду отсюда, а он весь свой тараканий век 
				здесь продежурит, — подумал он, потягиваясь. — Тоска! Сапоги 
				себе почистить, что ли?»  
				 
				И, еще раз потянувшись, Невыразимов лениво поплелся в 
				швейцарскую. Парамон уже не чистил сапог... Держа в одной руке 
				щетку, а другой крестясь, он стоял у открытой форточки и 
				слушал...
 
				 
				— Звонют-с! — шепнул он Невыразимову, глядя на него 
				неподвижными, широко раскрытыми глазами. — Уже-с!  
				 
				Невыразимов подставил ухо к форточке и прислушался. В форточку, 
				вместе со свежим весенним воздухом, рвался в комнату пасхальный 
				звон. Рев колоколов мешался с шумом экипажей, и из звукового 
				хаоса  
				210  
				 
				выделялся только бойкий теноровый звон ближайшей церкви да 
				чей-то громкий, визгливый смех.
 
				 
				— Народу-то сколько! — вздохнул Невыразимов, поглядев вниз на 
				улицу, где около зажженных плошек мелькали одна за другой 
				человеческие тени. — Все к заутрене бегут... Наши-то теперь, 
				небось, выпили и по городу шатаются. Смеху-то этого сколько, 
				разговору! Один только я несчастный такой, что должен здесь 
				сидеть в этакий день. И каждый год мне это приходится!  
				 
				— А кто вам велит наниматься? Ведь вы не дежурный сегодня, а 
				Заступов вас за себя нанял. Как людям гулять, так вы и 
				нанимаетесь... Жадность!  
				 
				— Какой чёрт жадность? Не из чего и жадничать: всего два рубля 
				денег да галстук на придачу... Нужда, а не жадность! А хорошо бы 
				теперь, знаешь, пойти с компанией к заутрене, а потом 
				разговляться... Выпить бы этак, закусить да и спать 
				завалиться... Сидишь ты за столом, свяченый кулич, а тут самовар 
				шипит и сбоку какая-нибудь этакая обжешка...1 Рюмочку выпил и за 
				подбородочек подержал, а оно и чувствительно... человеком себя 
				чувствуешь... Эхх... пропала жизнь! Вон какая-то шельма в 
				коляске проехала, а ты тут сиди да мысли думай...
 
				 
				— Всякому свое, Иван Данилыч. Бог даст, и вы дослужитесь, в 
				колясках ездить будете.
 
				 
				— Я-то? Ну, нет, брат, шалишь. Мне дальше титулярного не пойти, 
				хоть тресни... Я необразованный.
 
				 
				— Наш генерал тоже без всякого образования, одначе...
 
				 
				— Ну, генерал, прежде чем этого достигнуть, сто тысяч украл. И 
				осанка, брат, у него не та, что у меня... С моей осанкой 
				недалеко уйдешь! И фамилия преподлейшая: Невыразимов! Одним 
				словом, брат, положение безвыходное. Хочешь — так живи, а не 
				хочешь — вешайся...
 
				 
				Невыразимов отошел от форточки и в тоске зашагал по комнатам. 
				Рев колоколов становился всё сильнее и сильнее. Чтобы слышать 
				его, не было уже надобности стоять у окна. И чем явственнее 
				слышался звон, чем громче стучали экипажи, тем темнее казались
				 
				211  
				 
				бурые стены и законченные карнизы, тем сильнее коптила лампа.
 
				 
				«Нешто удрать с дежурства?» — подумал Невыразимов.
 
				 
				Но бегство это не обещало ничего путного... Выйдя из правления и 
				пошатавшись по городу, Невыразимов отправился бы к себе на 
				квартиру, а на квартире у него было еще серее и хуже, чем в 
				дежурной комнате... Допустим, что этот день он провел бы хорошо, 
				с комфортом, но что же дальше? Всё те же серые стены, всё те же 
				дежурства по найму и поздравительные письма...
 
				 
				Невыразимов остановился посреди дежурной комнаты и задумался.
 
				 
				Потребность новой, лучшей жизни невыносимо больно защемила его 
				за сердце. Ему страстно захотелось очутиться вдруг на улице, 
				слиться с живой толпой, быть участником торжества, ради которого 
				ревели все эти колокола и гремели экипажи. Ему захотелось того, 
				что переживал он когда-то в детстве: семейный кружок, 
				торжественные физиономии близких, белая скатерть, свет, тепло... 
				Вспомнил он коляску, в которой только что проехала барыня, 
				пальто, в котором щеголяет экзекутор, золотую цепочку, 
				украшающую грудь секретаря... Вспомнил теплую постель, 
				Станислава, новые сапоги, виц-мундир без протертых локтей... 
				вспомнил потому, что всего этого у него не было...
 
				 
				«Украсть нешто? — подумал он. — Украсть-то, положим, не трудно, 
				но вот спрятать-то мудрено... В Америку, говорят, с краденым 
				бегают, а чёрт ее знает, где эта самая Америка! Для того, чтобы 
				украсть, тоже ведь надо образование иметь».
 
				 
				Звон утих. Слышался только отдаленный шум экипажей да кашель 
				Парамона, а грусть и злоба Невыразимова становились всё сильнее, 
				невыносимей. В присутствии часы пробили половину первого.
 
				 
				«Донос написать, что ли? Прошкин донес, и в гору пошёл...»  
				 
				Невыразимов сел за свой стол и задумался. Лампа, в которой 
				керосин совсем уже выгорел, сильно коптила и грозила потухнуть. 
				Заблудившийся таракан всё еще сновал по столу и не находил 
				пристанища...
 
				 
				«Донести-то можно, да как его сочинишь! Надо со всеми экивоками, 
				с подходцами, как Прошкин... А куда  
				212  
				 
				мне! Такое сочиню, что мне же потом и влетит. Бестолочь, чёрт 
				возьми меня совсем!»  
				 
				И Невыразимов, ломая голову над способами, как выйти из 
				безвыходного положения, уставился на написанное им черновое 
				письмо. Письмо это было писано к человеку, которого он ненавидел 
				всей душой и боялся, от которого десять лет уже добивался 
				перевода с шестнадцатирублевого места на восемнадцатирублевое...
 
				 
				— А... бегаешь тут, чёрт! — хлопнул он со злобой ладонью по 
				таракану, имевшему несчастье попасться ему на глаза. — Гадость 
				этакая!  
				 
				Таракан упал на спину и отчаянно замотал ногами... Невыразимов 
				взял его за одну ножку и бросил в стекло. В стекле вспыхнуло и 
				затрещало...
 
				 
				И Невыразимову стало легче.
  | 
    
 |