| 
	  Разделы сайта:
   
      
    
 
       
         | 
Антон Чехов - 
		Переполох
		о произведении 
Машенька Павлецкая, молоденькая, едва только 
				кончившая курс институтка, вернувшись с прогулки в дом Кушкиных, 
				где она жила в гувернантках, застала необыкновенный переполох. 
				Отворявший ей швейцар Михайло был взволнован и красен, как рак.
 
				 
				Сверху доносился шум.
 
				 
				«Вероятно, с хозяйкой припадок... — подумала Машенька, — или с 
				мужем поссорилась...»  
				 
				В передней и в коридоре встретила она горничных. Одна горничная 
				плакала. Затем Машенька видела, как из дверей ее комнаты выбежал 
				сам хозяин Николай Сергеич, маленький, еще не старый человек с 
				обрюзгшим лицом и с большой плешью. Он был красен. Его 
				передергивало... Не замечая гувернантки, он прошел мимо нее и, 
				поднимая вверх руки, воскликнул:  
				 
				— О, как это ужасно! Как бестактно! Как глупо, дико! Мерзко!  
				 
				Машенька вошла в свою комнату, и тут ей в первый раз в жизни 
				пришлось испытать во всей остроте чувство, которое так знакомо 
				людям зависимым, безответным, живущим на хлебах у богатых и 
				знатных. В ее комнате делали обыск. Хозяйка Федосья Васильевна, 
				полная, плечистая дама с густыми черными бровями, простоволосая 
				и угловатая, с едва заметными усиками и с красными руками, лицом 
				и манерами похожая на простую бабу-кухарку, стояла у ее стола и 
				вкладывала обратно в рабочую сумку клубки шерсти, лоскутки, 
				бумажки... Очевидно, появление гувернантки было для нее 
				неожиданно, так как, оглянувшись и увидев ее бледное, удивленное 
				лицо, она слегка смутилась и пробормотала:  
				 
				— Pardon, я... я нечаянно рассыпала... зацепила рукавом...
 
				 
				И, сказав еще что-то, мадам Кушкина зашуршала шлейфом и вышла. 
				Машенька обвела удивленными глазами свою комнату и, ничего не 
				понимая, не зная, что думать, пожала плечами, похолодела от 
				страха... Что Федосья Васильевна искала в ее сумке? Если 
				действительно, как она говорит, она нечаянно зацепила рукавом и 
				рассыпала, то зачем же выскочил из комнаты такой красный и 
				взволнованный Николай Сергеич? Зачем у стола слегка выдвинут 
				один ящик? Копилка, в которую гувернантка прятала гривенники и 
				старые марки, была отперта. Ее отперли, но запереть не сумели, 
				хотя и исцарапали весь замок. Этажерка с книгами, поверхность 
				стола, постель — всё носило на себе свежие следы обыска. И в 
				корзине с бельем тоже. Белье было сложено аккуратно, но не в том 
				порядке, в каком оставила его Машенька, уходя из дому. Обыск, 
				значит, был настоящий, самый настоящий, но к чему он, зачем? Что 
				случилось? Машенька вспомнила волнение швейцара, переполох, 
				который всё еще продолжался, заплаканную горничную; не имело ли 
				всё это связи с только что бывшим у нее обыском? Не замешана ли 
				она в каком-нибудь страшном деле? Машенька побледнела и вся 
				холодная опустилась на корзину с бельем.
 
				 
				В комнату вошла горничная.
 
				 
				— Лиза, вы не знаете, зачем это меня... обыскивали? — спросила у 
				нее гувернантка.
 
				 
				— У барыни пропала брошка в две тысячи... — сказала Лиза.
 
				 
				— Да, но зачем же меня обыскивать?  
				 
				— Всех, барышня, обыскивали. И меня всю обыскали... Нас 
				раздевали всех догола и обыскивали... А я, барышня, вот как 
				перед богом... Не то чтоб ихнюю брошку, но даже к туалету близко 
				не подходила. Я и в полиции то же скажу.
 
				 
				— Но... зачем же меня обыскивать? — продолжала недоумевать 
				гувернантка.
 
				 
				— Брошку, говорю, украли... Барыня сама своими руками всё 
				обшарила. Даже швейцара Михайлу сами обыскивали. Чистый срам! 
				Николай Сергеич только глядит да кудахчет, как курица. А вы, 
				барышня, напрасно это дрожите. У вас ничего не нашли! Ежели не 
				вы брошку взяли, так вам и бояться нечего.
 
				 
				— Но ведь это, Лиза, низко... оскорбительно! — сказала Машенька, 
				задыхаясь от негодования. — Ведь это подлость, низость! Какое 
				она имела право подозревать меня и рыться в моих вещах?  
				 
				— В чужих людях живете, барышня, — вздохнула Лиза. — Хоть вы и 
				барышня, а всё же... как бы прислуга... Это не то, что у папаши 
				с мамашей жить...
 
				 
				Машенька повалилась в постель и горько зарыдала. Никогда еще над 
				нею не совершали такого насилия, никогда еще ее так глубоко не 
				оскорбляли, как теперь... Ее, благовоспитанную, чувствительную 
				девицу, дочь учителя, заподозрили в воровстве, обыскали, как 
				уличную женщину! Выше такого оскорбления, кажется, и придумать 
				нельзя. И к этому чувству обиды присоединился еще тяжелый страх: 
				что теперь будет!? В голову ее полезли всякие несообразности. 
				Если ее могли заподозрить в воровстве, то, значит, могут теперь 
				арестовать, раздеть догола и обыскать, потом вести под конвоем 
				по улице, засадить в темную, холодную камеру с мышами и 
				мокрицами, точь-в-точь в такую, в какой сидела княжна 
				Тараканова. Кто вступится за нее? Родители ее живут далеко в 
				провинции; чтобы приехать к ней, у них нет денег. В столице она 
				одна, как в пустынном поле, без родных и знакомых. Что хотят, то 
				и могут с ней сделать.
 
				 
				«Побегу ко всем судьям и защитникам... — думала Машенька, дрожа. 
				— Я объясню им, присягну... Они поверят, что я не могу быть 
				воровкой!»  
				 
				Машенька вспомнила, что у нее в корзине под простынями лежат 
				сладости, которые она, по старой институтской привычке, прятала 
				за обедом в карман и уносила к себе в комнату. От мысли, что эта 
				ее маленькая тайна уже известна хозяевам, ее бросило в жар, 
				стало стыдно, и от всего этого — от страха, стыда, от обиды 
				началось сильное сердцебиение, которое отдавало в виски, в руки, 
				глубоко в живот.
 
				 
				— Пожалуйте кушать! — позвали Машеньку.
 
				 
				«Идти или нет?»  
				 
				Машенька поправила прическу, утерлась мокрым полотенцем и пошла 
				в столовую. Там уже начали обедать... За одним концом стола 
				сидела Федосья Васильевна, важная, с тупым, серьезным лицом, за 
				другим — Николай Сергеич. По сторонам сидели гости и дети. 
				Обедать подавали два лакея во фраках и белых перчатках.
 
				 
				Все знали, что в доме переполох, что хозяйка в горе, и молчали. 
				Слышны были только жеванье и стук ложек о тарелки.
 
				 
				Разговор начала сама хозяйка.
 
				 
				— Что у нас к третьему блюду? — спросила она у лакея томным, 
				страдальческим голосом.
 
				 
				— Эстуржон аля рюсс! — ответил лакей.
 
				 
				— Это, Феня, я заказал... — поторопился сказать Николай Сергеич. 
				— Рыбы захотелось. Если тебе не нравится, ma chère1, то пусть не 
				подают. Я ведь это так... между прочим...
 
				 
				Федосья Васильевна не любила кушаний, которые заказывала не она 
				сама, и теперь глаза у нее наполнились слезами.
 
				 
				— Ну, перестанем волноваться, — сказал сладким голосом Мамиков, 
				ее домашний доктор, слегка касаясь ее руки и улыбаясь также 
				сладко. — Мы и без того достаточно нервны. Забудем о броши! 
				Здоровье дороже двух тысяч!  
				 
				— Мне не жалко двух тысяч! — ответила хозяйка, и крупная слеза 
				потекла по ее щеке. — Меня возмущает самый факт! Я не потерплю в 
				своем доме воров. Мне не жаль, мне ничего не жаль, но красть у 
				меня — это такая неблагодарность! Так платят мне за мою 
				доброту...
 
				 
				Все глядели в свои тарелки, но Машеньке показалось, что после 
				слов хозяйки на нее все взглянули. Комок вдруг подступил к 
				горлу, она заплакала и прижала платок к лицу.
 
				 
				— Pardon, — пробормотала она. — Я не могу. Голова болит. Уйду.
 
				 
				И она встала из-за стола, неловко гремя стулом и еще больше 
				смущаясь, и быстро вышла.
 
				 
				— Бог знает что! — проговорил Николай Сергеич, морщась. — Нужно 
				было делать у нее обыск! Как это, право... некстати.
 
				 
				— Я не говорю, что она взяла брошку, — сказала Федосья 
				Васильевна, — но разве ты можешь поручиться за нее? Я, 
				признаюсь, плохо верю этим ученым беднячкам.
 
				 
				— Право, Феня, некстати... Извини, Феня, но по закону ты не 
				имеешь никакого права делать обыски.
 
				335  
				 
				— Я не знаю ваших законов. Я только знаю, что у меня пропала 
				брошка, вот и всё. И я найду эту брошку! — она ударила по 
				тарелке вилкой, и глаза у нее гневно сверкнули. — А вы ешьте и 
				не вмешивайтесь в мои дела!  
				 
				Николай Сергеич кротко опустил глаза и вздохнул. Машенька между 
				тем, придя к себе в комнату, повалилась в постель. Ей уже не 
				было ни страшно, ни стыдно, а мучило ее сильное желание пойти и 
				отхлопать по щекам эту черствую, эту надменную, тупую, 
				счастливую женщину.
 
				 
				Лежа, она дышала в подушку и мечтала о том, как бы хорошо было 
				пойти теперь купить самую дорогую брошь и бросить ею в лицо этой 
				самодурке. Если бы бог дал, Федосья Васильевна разорилась, пошла 
				бы по миру и поняла бы весь ужас нищеты и подневольного 
				состояния и если бы оскорбленная Машенька подала ей милостыню! 
				О, если бы получить большое наследство, купить коляску и 
				прокатить с шумом мимо ее окон, чтобы она позавидовала!  
				 
				Но всё это мечты, в действительности же оставалось только одно — 
				поскорее уйти, не оставаться здесь ни одного часа. Правда, 
				страшно потерять место, опять ехать к родителям, у которых 
				ничего нет, но что же делать? Машенька не могла видеть уже ни 
				хозяйки, ни своей маленькой комнаты, ей было здесь душно, жутко. 
				Федосья Васильевна, помешанная на болезнях и на своем мнимом 
				аристократизме, опротивела ей до того, что кажется, всё на свете 
				стало грубо и неприглядно оттого, что живет эта женщина. 
				Машенька прыгнула с кровати и стала укладываться.
 
				 
				— Можно войти? — спросил за дверью Николай Сергеич; он подошел к 
				двери неслышно и говорил тихим, мягким голосом. — Можно?  
				 
				— Войдите.
 
				 
				Он вошел и остановился у двери. Глаза его глядели тускло и 
				красный носик его лоснился. После обеда он пил пиво, и это было 
				заметно по его походке, по слабым, вялым рукам.
 
				 
				— Это что же? — спросил он, указывая на корзину.
 
				 
				— Укладываюсь. Простите, Николай Сергеич, но я не могу долее 
				оставаться в вашем доме. Меня глубоко оскорбил этот обыск!  
				 
				— Я понимаю... Только вы это напрасно... Зачем? Обыскали, а вы 
				того... что вам от этого? Вас не убудет от этого.
 
				 
				Машенька молчала и продолжала укладываться. Николай Сергеич 
				пощипал свои усы, как бы придумывая, что сказать еще, и 
				продолжал заискивающим голосом:  
				 
				— Я, конечно, понимаю, но надо быть снисходительной. Знаете, моя 
				жена нервная, взбалмошная, нельзя судить строго...
 
				 
				Машенька молчала.
 
				 
				— Если уж вы так оскорблены, — продолжал Николай Сергеич, — то 
				извольте, я готов извиниться перед вами. Извините.
 
				 
				Машенька ничего не ответила, а только ниже нагнулась к своему 
				чемодану. Этот испитой, нерешительный человек ровно ничего не 
				значил в доме. Он играл жалкую роль приживала и лишнего человека 
				даже у прислуги; и извинение его тоже ничего не значило.
 
				 
				— Гм... Молчите? Вам мало этого? В таком случае я за жену 
				извиняюсь. От имени жены... Она поступила нетактично, я признаю, 
				как дворянин...
 
				 
				Николай Сергеич прошелся, вздохнул и продолжал:  
				 
				— Вам надо еще, значит, чтоб у меня ковыряло вот тут, под 
				сердцем... Вам надо, чтобы меня совесть мучила...
 
				 
				— Я знаю, Николай Сергеич, вы не виноваты, — сказала Машенька, 
				глядя ему прямо в лицо своими большими заплаканными глазами. — 
				Зачем же вам мучиться?  
				 
				— Конечно... Но вы все-таки того... не уезжайте... Прошу вас.
 
				 
				Машенька отрицательно покачала головой. Николай Сергеич 
				остановился у окна и забарабанил по стеклу.
 
				 
				— Для меня подобные недоразумения — это чистая пытка, — 
				проговорил он. — Что же мне, на колени перед вами становиться, 
				что ли? Вашу гордость оскорбили, и вот вы плакали, собираетесь 
				уехать, но ведь и у меня тоже есть гордость, а вы ее не щадите. 
				Или хотите, чтоб я сказал вам то, чего и на исповеди не скажу? 
				Хотите? Послушайте, вы хотите, чтобы я признался в том, в чем 
				даже перед смертью на духу не признаюсь?  
				 
				Машенька молчала.
 
				 
				— Я взял у жены брошку! — быстро сказал Николай Сергеич. — 
				Довольны теперь? Удовлетворены? Да, я... взял... Только, 
				конечно, я надеюсь на вашу скромность... Ради бога, никому ни 
				слова, ни полнамека!  
				 
				Машенька, удивленная и испуганная, продолжала укладываться; она 
				хватала свои вещи, мяла их и беспорядочно совала в чемодан и 
				корзину. Теперь, после откровенного признания, сделанного 
				Николаем Сергеичем, она не могла оставаться ни одной минуты и 
				уже не понимала, как она могла жить раньше в этом доме.
 
				 
				— И удивляться нечего... — продолжал Николай Сергеич, помолчав 
				немного. — Обыкновенная история! Мне деньги нужны, а она... не 
				дает. Ведь этот дом и всё это мой отец наживал, Марья Андреевна! 
				Всё ведь это мое, и брошка принадлежала моей матери, и... всё 
				мое! А она забрала, завладела всем... Не судиться же мне с ней, 
				согласитесь... Прошу вас, убедительно, извините и... и 
				останьтесь. Tout comprendre, tout pardonner1. Остаетесь?  
				 
				— Нет! — сказала Машенька решительно, начиная дрожать. — 
				Оставьте меня, умоляю вас.
 
				 
				— Ну, бог с вами, — вздохнул Николай Сергеич, садясь на 
				скамеечку около чемодана. — Я, признаться, люблю тех, кто еще 
				умеет оскорбляться, презирать и прочее. Век бы сидел и на ваше 
				негодующее лицо глядел... Так, стало быть, не остаетесь? Я 
				понимаю... Иначе и быть не может... Да, конечно... Вам-то 
				хорошо, а вот мне так — тпррр!.. Ни на шаг из этого погреба. 
				Поехать бы в какое-нибудь наше имение, да там везде сидят эти 
				женины прохвосты... управляющие, агрономы, чёрт бы их взял. 
				Закладывают, перезакладывают... Рыбы не ловить, травы не 
				топтать, деревьев не ломать.
 
				 
				— Николай Сергеич! — послышался из залы голос Федосьи 
				Васильевны. — Агния, позови барина!  
				 
				— Так не остаетесь? — спросил Николай Сергеич, быстро поднимаясь 
				и идя к двери. — А то бы остались, ей-богу. Вечерком я заходил 
				бы к вам... толковали бы. А? Останьтесь! Уйдете вы, и во всем 
				доме не останется ни одного человеческого лица. Ведь это ужасно!
				 
				 
				Бледное, испитое лицо Николая Сергеича умоляло, но Машенька 
				отрицательно покачала головой, и он, махнув рукой, вышел.
 
				 
				Через полчаса она была уже в дороге.
  | 
    
 |