| 
	  Разделы сайта:
   
      
    
 
       
         | 
Антон Чехов - 
		Накануне поста
		о произведении
— Павел Васильич! — будит Пелагея Ивановна 
				своего мужа. — А Павел Васильич! Ты бы пошел позанимался со 
				Степой, а то он сидит над книгой и плачет. Опять чего-то не 
				понимает!  
				 
				Павел Васильич поднимается, крестит зевающий рот и говорит 
				мягко:  
				 
				— Сейчас, душенька!  
				 
				Кошка, спящая рядом с ним, тоже поднимается, вытягивает хвост, 
				перегибает спину и жмурится. Тишина... Слышно, как за обоями 
				бегают мыши. Надев сапоги и халат, Павел Васильич, помятый и 
				хмурый спросонок, идет из спальни в столовую; при его появлении 
				другая кошка, которая обнюхивала на окне рыбное заливное, 
				прыгает с окна на пол и прячется за шкаф.
 
				 
				— Просили тебя нюхать! — сердится он, накрывая рыбу газетной 
				бумагой. — Свинья ты после этого, а не кошка...
 
				 
				Из столовой дверь ведет в детскую. Тут за столом, покрытым 
				пятнами и глубокими царапинами, сидит Степа, гимназист второго 
				класса, с капризным выражением лица и с заплаканными глазами. 
				Приподняв колени почти до подбородка и охватив их руками, он 
				качается, как китайский болванчик, и сердито глядит в задачник.
 
				 
				— Учишься? — спрашивает Павел Васильич, подсаживаясь к столу и 
				зевая. — Так, братец ты мой... Погуляли, поспали, блинов 
				покушали, а завтра сухоядение, покаяние и на работу пожалуйте. 
				Всякий период времени имеет свой предел. Что это у тебя глаза 
				заплаканные? Зубренция одолела? Знать, после блинов противно 
				науками питаться? То-то вот оно и есть.
 
				 
				— Да ты что там над ребенком смеешься? — кричит из другой 
				комнаты Пелагея Ивановна. — Чем смеяться, показал бы лучше! Ведь 
				он завтра опять единицу получит, горе мое!  
				 
				— Ты чего не понимаешь? — спрашивает Павел Васильич у Степы.
 
				 
				— Да вот... деление дробей! — сердито отвечает тот. — Деление 
				дроби на дробь...
 
				 
				— Гм... чудак! Что же тут? Тут и понимать нечего. Отзубри 
				правило, вот и всё... Чтобы разделить дробь на дробь, то для 
				этой цели нужно числителя первой дроби помножить на знаменателя 
				второй, и это будет числителем частного... Ну-с, засим 
				знаменатель первой дроби...
 
				 
				— Я это и без вас знаю! — перебивает его Степа, сбивая щелчком 
				со стола ореховую скорлупу. — Вы покажите мне доказательство!
				 
				 
				— Доказательство? Хорошо, давай карандаш. Слушай. Положим, нам 
				нужно семь восьмых разделить на две пятых. Так-с. Механика тут в 
				том, братец ты мой, что требуется эти дроби разделить друг на 
				дружку... Самовар поставили?  
				 
				— Не знаю.
 
				 
				— Пора уж чай пить... Восьмой час. Ну-с, теперь слушай. Будем 
				так рассуждать. Положим, нам нужно разделить семь восьмых не на 
				две пятых, а на два, то есть только на числителя. Делим. Что же 
				получается?  
				 
				— Семь шестнадцатых.
 
				 
				— Так. Молодец. Ну-с, штукенция в том, братец ты мой, что мы... 
				что, стало быть, если мы делили на два, то... Постой, я сам 
				запутался. Помню, у нас в гимназии учителем арифметики был 
				Сигизмунд Урбаныч, из поляков. Так тот, бывало, каждый урок 
				путался. Начнет теорему доказывать, спутается и побагровеет весь 
				и по классу забегает, точно его шилом кто-нибудь в спину, потом 
				раз пять высморкается и начнет плакать. Но мы, знаешь, 
				великодушны были, делали вид, что не замечаем. «Что с вами, 
				спрашиваем, Сигизмунд Урбаныч? У вас зубы болят?» И скажи, 
				пожалуйста, весь класс из разбойников состоял, из сорвиголов, 
				но, понимаешь ты, великодушны были! Таких маленьких, как ты, в 
				мое время не было, а всё верзилы, этакие балбесы, один другого 
				выше. К примеру сказать, у нас в третьем классе был Мамахин: 
				господи, что за дубина! Понимаешь ты, дылда в сажень ростом, 
				идет — пол дрожит, хватит кулачищем по спине — дух вон! Не то, 
				что мы, даже учителя его боялись. Так вот этот самый Мамахин, 
				бывало...
 
				 
				За дверью слышатся шаги Пелагеи Ивановны. Павел Васильич мигает 
				на дверь и шепчет:  
				 
				— Мать идет. Давай заниматься. Ну, так вот, братец ты мой, — 
				возвышает он голос, — эту дробь надо помножить на эту. Ну-с, а 
				для этого нужно числителя первой дроби пом...
 
				 
				— Идите чай пить! — кричит Пелагея Ивановна.
 
				 
				Павел Васильич и его сын бросают арифметику и идут пить чай. А в 
				столовой уже сидит Пелагея Ивановна и с ней тетенька, которая 
				всегда молчит, и другая тетенька, глухонемая, и бабушка Марковна 
				— повитуха, принимавшая Степу. Самовар шипит и пускает пар, от 
				которого на потолке ложатся большие волнистые тени. Из передней, 
				задрав вверх хвосты, входят кошки, заспанные, меланхолические...
 
				 
				— Пей, Марковна, с вареньем, — обращается Пелагея Ивановна к 
				повитухе, — завтра пост великий, наедайся сегодня!  
				 
				Марковна набирает полную ложечку варенья, нерешительно, словно 
				порох, подносит ко рту и, покосившись на Павла Васильича, ест; 
				тотчас же ее лицо покрывается сладкой улыбкой, такой же сладкой, 
				как само варенье.
 
				 
				— Варенье очень даже отличное, — говорит она. — Вы, матушка, 
				Пелагея Ивановна, сами изволили варить?  
				 
				— Сама. Кому же другому? Я всё сама. Степочка, я тебе не жидко 
				чай налила? Ах, ты уже выпил! Давай, ангелочек мой, я тебе еще 
				налью.
 
				 
				— Так вот этот самый Мамахин, братец ты мой, — продолжает Павел 
				Васильич, поворачиваясь к Степе, — терпеть не мог учителя 
				французского языка. «Я, кричит, дворянин и не позволю, чтоб 
				француз надо мною старшим был! Мы, кричит, в двенадцатом году 
				французов били!» Ну, его, конечно, пороли... си-ильно пороли! А 
				он, бывало, как заметит, что его пороть хотят, прыг в окно и был 
				таков! Этак дней пять-шесть потом в гимназию не показывается. 
				Мать приходит к директору, молит Христом-богом: «Господин 
				директор, будьте столь добры, найдите моего Мишку, посеките его, 
				подлеца!» А директор ей: «Помилуйте, сударыня, у нас с ним пять 
				швейцаров не справятся!»  
				 
				— Господи, уродятся же такие разбойники! — шепчет Пелагея 
				Ивановна, с ужасом глядя на мужа. — Каково-то бедной матери!  
				 
				Наступает молчание. Степа громко зевает и рассматривает на 
				чайнице китайца, которого он видел уж тысячу раз. Обе тетеньки и 
				Марковна осторожно хлебают из блюдечек. В воздухе тишина и 
				духота от печки... На лицах и в движениях лень, пресыщение, 
				когда желудки до верха полны, а есть все-таки нужно. Убираются 
				самовар, чашки и скатерть, а семья всё сидит за столом... 
				Пелагея Ивановна то и дело вскакивает и с выражением ужаса на 
				лице убегает в кухню, чтобы поговорить там с кухаркой насчет 
				ужина. Обе тетеньки сидят в прежних позах, неподвижно, сложив 
				ручки на груди, и дремлют, поглядывая своими оловянными глазками 
				на лампу. Марковна каждую минуту икает и спрашивает:  
				 
				— Отчего это я икаю? Кажется, и не кушала ничего такого... и 
				словно бы не пила.. Ик!  
				 
				Павел Васильич и Степа сидят рядом, касаясь друг друга головами, 
				и, нагнувшись к столу, рассматривают «Ниву» 1878 года.
 
				 
				— «Памятник Леонардо да-Винчи перед галлереей Виктора Эмануила в 
				Милане». Ишь ты... Вроде как бы триумфальные ворота... Кавалер с 
				дамой... А там вдали человечки...
 
				 
				— Этот человечек похож на нашего гимназиста Нискубина, — говорит 
				Степа.
 
				 
				— Перелистывай дальше... «Хоботок обыкновенной мухи, видимый в 
				микроскоп». Вот так хоботок! Ай да муха! Что же, брат, будет, 
				ежели клопа под микроскопом поглядеть? Вот гадость!  
				 
				Старинные часы в зале сипло, точно простуженные, не бьют, а 
				кашляют ровно десять раз. В столовую входит кухарка Анна и — бух 
				хозяину в ноги!  
				 
				— Простите Христа ради, Павел Васильич! — говорит она, 
				поднимаясь вся красная.
 
				 
				— Прости и ты меня Христа ради, — отвечает Павел Васильич 
				равнодушно.
 
				 
				Анна тем же порядком подходит к остальным членам семьи, бухает в 
				ноги и просит прощенья. Минует она одну только Марковну, 
				которую, как неблагородную, считает недостойной поклонения.
 
				 
				Проходит еще полчаса в тишине и спокойствии... «Нива» лежит уже 
				на диване, и Павел Васильич, подняв вверх палец, читает наизусть 
				латинские стихи, которые он выучил когда-то в детстве. Степа 
				глядит на его палец с обручальным кольцом, слушает непонятную 
				речь и дремлет; трет кулаками глаза, а они у него еще больше 
				слипаются.
 
				 
				— Пойду спать... — говорит он, потягиваясь и зевая.
 
				 
				— Что? Спать? — спрашивает Пелагея Ивановна. — А заговляться?
				 
				 
				— Я не хочу.
 
				 
				— Да ты в своем уме? — пугается мамаша. — Как же можно не 
				заговляться? Ведь во весь пост не дадут тебе скоромного!  
				 
				Павел Васильич тоже пугается.
 
				 
				— Да, да, брат, — говорит он. — Семь недель мать не даст 
				скоромного. Нельзя, надо заговеться.
 
				 
				— Ах, да мне спать хочется! — капризничает Степа.
 
				 
				— В таком случае накрывайте скорей на стол! — кричит 
				встревоженно Павел Васильич. — Анна, что ты там, дура, сидишь? 
				Иди поскорей, накрывай на стол!  
				 
				Пелагея Ивановна всплескивает руками и бежит в кухню с таким 
				выражением, как будто в доме пожар.
 
				 
				— Скорей! Скорей! — слышится по всему дому. — Степочка спать 
				хочет! Анна! Ах боже мой, что же это такое? Скорей!  
				 
				Через пять минут стол уже накрыт. Кошки опять, задрав вверх 
				хвосты, выгибая спины и потягиваясь, сходятся в столовую... 
				Семья начинает ужинать. Есть никому не хочется, у всех желудки 
				переполнены, но есть все-таки нужно.
  | 
    
 |